Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 121


К оглавлению

121

— Вы уж, пожалуйста, оставьте его речи в своей памяти, не разглашая их.

— Некому мне, — говорю, — разглашать-то.

Пожала крепко руку и просила, чтоб заходил я. Задала она мне всем этим какую-то задачу, а какую — не понять. Попик любопытный и даже милый, а есть в нём что-то неверное. Конечно, всех речей его я не помню точно, а чуется, есть в них будто бы не церковное.

А живут они бедно: посуда разная, мебель тоже, башмаки и платьишко у попадьи чиненые, одного много — книг; заметил я, что в соседней комнате два шкафа набито ими, и всё книги толстые. Одну он мне всучил, толстое сочинение гражданской печати, хотя и про ереси.

Гляжу я на людей: с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи друг на друга бесприютностью своей и беспокойством души».


«Максим этот на руку дерзок: вчера избил на заводе двух ребят, пришли они ко мне в синяках, в крови, жалуются. Позвал я его, пожурил, а он при жалобщиках, без запинки дерзко объясняет:

— Ежели они и опять покажут Шакиру свиное ухо да над верой его смеяться будут, опять я их вздую без жалости!

Я, конечно, строго ему напомнил, что хозяин тут не он, но слова его понравились мне: народишко на заводе подобрался озорник всё. Последнее время народ вообще будто злее стал, особенно слободские.

Добыл Максим у Васи, сына трактирщика Савельева, книгу без конца, под названием «Тёмные и светлые стороны русской жизни», проезжий какой-то оставил книгу. Пятый вечер слушаю я её: резкая книга и очень обидная, слушать тяжко, а спорить — нельзя, всё верно! Стало быть, есть правдолюбы, знают они, как мы в Окурове живём, и это особенно действует: как будто пришёл невидимый человек и укоряет. Максим и Шакир очень довольны книгой, а мне с Дроздовым не нравится она. Что это за нескончаемое судьбище: все друг на друга послушествуют, жалуются, а делом помочь никто не хочет. Дроздов опять проштрафился: зубы Шакиру извёл, вызвался лечить, смазал чем-то вроде царской водки, рот весь ожёг, а зубы крошатся. Сам удивляется: говорит, что пользовал этим средством рязанского губернатора, так тот — ничего».


«Пять недель непробудно пил, а теперь чуть жив, голова — кабак, сердце болит…»

Кожемякин вздрогнул с отвращением, вспомнив кошмарные дни пьянства, и помимо воли перед ним завершился тёмный хоровод сцен и лиц.

Вот, громко чавкая, сидит Дроздов за обедом, усы попадают ему в рот, он вытаскивает их оттуда пальцами, отводит к ушам и певуче, возвышенно говорит:


Душа своей пищи дожидает,
Душе надо жажду утолить!
Потщись душу гладну не оставить,
От мирской заботы удалить!

— А ты — жри! — ворчит Наталья.

Максим неприязненно смотрит на Дроздова и тоже бормочет:

— Комар…

Шакир, пугливо оскалив чёрные зубы, отводит хозяина в угол кухни и шепчет там:

— Старый Хряпов сказывал — Дроздов острогам сидел, деньга воровал…

Кожемякин не хочет верить этому и обиженно возражает:

— Не похож он на жулика.

— Ты его много видел? — убеждает Шакир. — Люди разны и жулик разный…

Дом наполнен тягостной враждой и скукой, никто, кроме Дроздова, не улыбнётся, а он улыбается невесело и заигрывает со всеми, как приблудная собака.

«Пойду к попу!» — сказал себе Кожемякин, изнывая от скуки.

С этого и началось. Когда он вышел за ворота, на улице, против них, стоял человек в чуйке и картузе, нахлобученном на нос. Наклоня голову, как бык, он глядел из-под козырька, выпучив рачьи глаза, а тулья картуза и чуйка были осыпаны мелким серебром изморози.

— Кожемякиных дом-от?

— Да.

— Старик-от помер?

— Давно.

— Ты сын, что. ли, его?

— Сын.

Крепко ударяя в землю тяжёлыми ногами, в ярко начищенных сапогах и кожаных галошах, человек перешёл на тротуар и не спеша двинулся прочь, а Кожемякин шагал сзади него, не желая обогнать, и тревожно думал — кто это?

— Не признаёшь или не хочешь? — приостановясь и показывая красное лицо, ещё более расширенное неприятной усмешкой, спросил человек.

— Как будто знакомы, — поспешно ответил Матвей, боясь, что этот человек обругает.

А он, спесиво выпятив живот, пошёл рядом с ним и, толкаясь локтем, сипло говорил:

— Знакомы, чать, — работал я у отца. Савку помнишь? Били ещё меня, а ты тогда, с испугу, вина дал мне и денег, — не ты, конечно, а Палага. Убил, слышь, он её, — верно, что ли?

И, оглянув Матвея с ног до головы, угрюмо продолжал:

— Не скажешь, чать! Мал ты о ту пору был, а, говорят вон, слюбился с мачехой-то. Я тебя ещё у Сычуговых признал — глаза всё те же. Зайдём в трактир — ну? Старое вспомнить?

Кожемякин не успел или не решился отказать, встреча была похожа на жуткий сон, сердце сжалось в трепетном воспоминании о Палаге и тёмном страхе перед Савкой.

И вот они сидят в сумрачном углу большой комнаты, Савва, искривив толстые губы, дёргает круглой головой в спутанных клочьях волос, похожих на овечью шерсть, и командует:

— Эй, шестёрка!

Кожемякину совестно: в трактире служит только сын Савельева, тихий, точно полинявший подросток Вася, книгочей и гармонист, приятель Максима.

— А ты — со старцем?

— Со старцем. Издыхает он у меня, старец-то. Пей, за помин Палагиной души!

Выпили, и он угрюмо спросил:

— Не женат, слышь? Отчего?

— Так как-то…

— Н-да-а, — сказал Савка, снова наливая рюмки. — У тебя будто любовница была, барыня, говорят?

— Врут! — с досадой ответил уколотый Кожемякин.

— А может, стыдно сказать, если бросила она? Бросила, что ли?

121