Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 197


К оглавлению

197

Наутро он стоял перед женой и говорил ей командующим голосом хозяина:

— Если вы решили уйти от меня — пожалуйста! Но, чтобы сразу предупредить всякие споры и сцены, я объявляю заранее: ребёнок по закону мой.

Варвара Дмитриевна побледнела, вздрогнула и, видимо, для того чтобы скрыть эту дрожь, пожала плечами.

— Без ребёнка я, конечно, не уйду, вы это знаете, — сказала она, некрасиво усмехаясь.

Взбешённый её спокойствием, он закричал:

— Да-с, я это знаю-с, и я пользуюсь этим! Что-с? Подло? Так не поступают Краснобаевы в книжках?

Она была ниже его ростом и, разговаривая с ним, часто вскидывала голову вверх, — это движение всегда казалось ему гордым и оскорбляло его.

Но на этот раз она даже не посмотрела на него, а отвернулась и быстро ушла в детскую, равнодушно бросив на ходу:

— Тише, Люба ещё спит…

Матушкин схватился за голову, скрипнул зубами и замер в бессильной тоске, в отчаянии.

Скоро он превратился в типичного уездного чиновника и сделал это так легко, точно надел другой сюртук: начал играть в карты, пить водку, сплетничать, натянул на лицо сухую, ироническую улыбку, которая часто становилась глупой и злой; часто уходил в гости, приглашал их к себе и, вызывающе поглядывая на жену, философствовал пред ними:

— Мы служим делу, а не мечтам! Для великого дела устроения государства нужны маленькие люди, муравьи нужны, да, а не герои. Муравей полезен государству больше какого-нибудь Герцена!

Его слушатели мало знали о муравьях и Герценах, плохо знали и самого оратора, помавая головами, они смотрели на него и старались понять — чего он добивается, какой опасности можно ожидать от этого человека с большим лбом, беспокойными глазами и нехорошей улыбкой на лице.

— Государство, — громко говорил он, — огромнейшее здание, но построено оно из простейших кирпичей; чем спокойнее лежит кирпич на своём месте, тем долговечней и прочней храм. По фасаду его пущены для красоты разные лепные фигуры — писатели, учёные, артисты и разные иные фокусники, — но не они основа, нет, основа — это мы, простые кирпичи. Чем ниже положен кирпич, тем большая тяжесть на нём, но, [выполняя] свою роль, — он не чувствует тяжести, он гордится ею, он — скажу, наконец, мою мысль до конца — он-то и есть истинный герой, отдающий всю свою жизнь общему благу! Выпьем за кирпич, за живой кирпич, ура-а!

Выпивали и жаловались на невнимание высшего начальства, на плохие оклады, дороговизну жизни, глупость и упрямство обывателей, потом долго и шумно играли в карты, ели поросят, гусей, индюков, пили водку, настоянную на можжевельнике, пили всевозможные наливки и расходились под утро усталые, раздражённые, с нелепыми гримасами на странных лицах.

Скоро Матушкин узнал, что в городе говорят о нём:

— Хвастунишко, хвастается, что гимназию кончил, — дескать, я — образованный и обо всём могу речи говорить! Кабы не это подлое его хвастовство, — так ничего бы парень-то!

Линяя всё быстрее, Матушкин стал реже бриться, забывал чистить ногти, начал толстеть, наливаясь угрюмым равнодушием, и бросил философию — никто её не понимал, и она не достигала главной цели — жена не оспаривала её.

Любезная и внимательная к гостям, она мало разговаривала с ними, никуда не ходила, оправдываясь заботами о ребёнке, и умела как-то быстро погасить интерес обывателей к ней.

— Так себе, дворяночка, пустенькая барынька, — говорили о ней сослуживцы Матушкина своим жёнам.

Иногда, проводив гостей, Матушкин, бледный, подходил к жене и, скрывая в усах нехорошую улыбку, тихо предлагал ей:

— Давай помиримся, а?

— Идите спать, — отвечала она холодно и твёрдо, вскидывая маленькую гордую головку.

— Брось! Всё пустяки! Ей же богу, всё это — одни понятия, литература, бумага! — говорил он, пошатываясь на ногах от вина и волнения. — Разве живой человек дешевле книги, а?

Она спокойно отводила в сторону руки его, простёртые к ней, шла в свою комнату и запиралась там, а он стоял перед дверью, тяжело соображая:

«Почему я не могу ударить её? Удержать, взять насильно? Почему?»

Однажды он крикнул ей:

— Что ж мне — любовницу заводить?

— Это ваше дело, — сказала она.

— Гер-роиня! — зарычал Матушкин.

И наконец успокоился, познакомившись с молодой и толстой купчихой Соедовой, женою разбитого параличом богатого скупщика хлеба, сена и пеньки. У купчихи было фарфоровое — белое и розовое — лицо, круглые небесного цвета глаза, маленький, кукольный рот, и она с первых же дней знакомства подарила ему вышитый бисером кошелёк со старинным червонцем на счастье. Матушкин похвастался подарком пред женой, но не вызвал с её стороны ничего, кроме улыбки, оскорбившей его в последний раз.

— Здравствуй, папа! — говорила ему каждое утро толстенькая четырёхлетняя девочка и смотрела в лицо его серьёзным взглядом светлых глаз. Когда он, молча погладив её кудри, прикасался сухими губами к тёплой и атласной коже её лба — девочка заглядывала в глаза ему с улыбкой, он чувствовал в этой улыбке какой-то вопрос, но не хотел понять его и думал, внутренне отталкиваясь от дочери:

«Вот как смотрит… уже обнаруживается чужое, чужая душа. А мать, наверное, внушает ей… да…»

— Покойной ночи, папа! — говорила девочка вечером.

Снова отец молча целовал её и снова хмурился, встречая серьёзный и пытливый взгляд.

«Барская кровь», — соображал он, вспоминая ласковые глаза Муханова.

Когда он сошёлся с купчихой Соедовой — жена сказала ему:

— Я прошу вас — не целуйте Любу.

— Это почему же?

197