— А я знаю? — как сквозь сон ответил Вавила. — Нечаянно это! Так уж — попал он под колесо, ну и… Что мне — он?
Бурмистров завозился на постели, тяжко вздыхая, и тихо предложил:
— Ты бы вынес его за дверь?
— Как же! Ишь ты! — сурово воскликнул Четыхер. — Разве это можно трогать до полиции?
— Шла бы эта полиция, что ли, уж…
— Что, мучит совесть-то?
— Нет! — не сразу ответил Бурмистров. — А так, как-то… Ведь верно, он был не вредный человек…
Огонь свечи затрещал, задрожал и погас.
— Ну, вот тебе ещё, чёрт те, — проворчал Четыхер.
Вавила сел на постели, подобрав под себя ноги, скрестил руки на груди, а пальцами вцепился в плечи свои. Он стучал зубами и покряхтывал.
— Затворить бы дверь…
— Чего? — спросил Четыхер и, не получив ответа, угрюмо молвил: — Ты, гляди, не вздумай бежать али что! Ты сиди смирно!
— Бессмысленный человек, — куда я побегу? Хошь — сам пойду в полицию?
— Ладно! Сиди, знай…
— Ты думаешь — рад я, что всё это случилось? — бормотал Вавила, видимо, боясь молчания. — Зачем Глашка сделала это?
— Озорники вы тут все!
— Погубил я свою жизнь!
Четыхер спокойно отозвался:
— А ты думаешь что? Конечно, погубил!
Снова оба замолчали. Тьма линяла за дверью, в коридоре её уже сменил сероватый сумрак. Нехотя, но громко заскрипели ступени — кто-то медленно поднимался по лестнице.
— Это кто? — спросил Четыхер.
— Охотник! — тихо ответила Паша за дверью.
В двери над головой Четыхера вспыхнуло пламя спички, осветив кривое лицо Артюшки Пистолета, — дворник тяжело приподнялся на ноги и сказал с удовольствием:
— Во-он как, ружьё принёс…
— Я в лес шёл, — объяснил Артюшка, — а Матрёна Пушкарева кричит — иди к нам! Где Вавила?
— Я тут! — отозвался Бурмистров скучным голосом.
— Что, брат?
Вавила заворочался, раздражённо говоря:
— Кузьма, к чему тут темнота? Огня надобно!
В поредевшей тьме было видно, как он взмахивает руками, стоя на коленях посредине кровати.
— Вот, Артюша, достигла меня судьба, через бабу достигла, как и следовало…
— Замолол! — презрительно воскликнул Четыхер. — Пашуха, подь-ка и впрямь, тащи огня! — И деловито объяснил Артюшке: — Одним-то нам и при огне боязно было…
А Бурмистров продолжал, обиженно и поспешно:
— Я ведь знал, что просто с ней не кончишь, — так оно и вышло! А уж Семён, ей-богу, не знаю как попал, он совсем посторонний! Это правильно сказал Кузьма — надо было Глашку убить!
— Ничего я не сказал! — грубо прикрикнул Четыхер, подвигаясь к нему.
— А у ворот?
— Кто слышал? Где свидетели?
— Я слышал! Не-ет, ты погоди…
— Эка, поверят тебе!
Они оба начали злиться и взвизгивать — но тут неслышно явилась Паша, сунула в дверь руку с зажжённой лампой, — Четыхер принял лампу, поднял её над головой и осветил поочерёдно Бурмистрова на постели, с прижатыми к груди руками и встрёпанной головой, изломанное тело Симы на полу, а около печи Артюшку. Он стоял, положив ладони на дуло ружья, и лицо его улыбалось кривой бессменной улыбкой.
— Видно, не споём мы с тобой никогда больше? — вопросительно молвил Бурмистров, глядя на товарища жадными глазами.
Артюшка сплюнул сквозь зубы и сказал:
— Кабы смениться можно, я бы за тебя пошёл в Сибирь, право, чего же? Там охота действительно что серьёзная, а здесь только дробь-порох зря тратишь! Людей там тоже, слышь, немного, а это чего уж лучше!
— Верно! — позёвывая, сказал Четыхер.
— Други вы мои, эх! — тихо воскликнул Бурмистров. — Жалко мне себя всё-таки! Судить будут… и все эти церемонии! Уж гнали бы прямо!
Снова не торопясь потекла утешительная речь Пистолета:
— Ты же церемонии любишь. Плохо тут жить — вот о чём думай. Верно ведь Сима-то сочинил: «жить нам — неохота». Ну, конечно, всякий старается выдумать себе что-нибудь — на этом и шабашит!
— Чисто он стихи сочинял, — вспоминал Четыхер, глядя на труп, и незаметно перекрестил себе грудь.
— Сочинишь, в таком месте болтаясь! — странно двигая изувеченной щекой, сказал Артюшка и вздохнул. — Мне вот двадцать семь лет, а тоже иной раз такое в голову лезет — беда! Даже боязно! Я оттого, правду сказать, и живу в сторонке от людей, один, что опасаюсь часто, — как бы чего не сделать…
— Да-а! — согласился Четыхер. — Сидишь-сидишь у ворот ночью-то, да вдруг и подумаешь — ах вы, чтоб вас громом побило!
Он держал лампу в руках и вертел шпенёк, то уменьшая, то увеличивая огонь; это вызывало странные приливы и отливы серых теней на стенах, на потолке, на полу.
— Что вы — словно панихиду поёте? — уныло пробормотал Бурмистров.
Артюшка, глядя на Четыхера, виновато, точно Сима, улыбался и всё говорил:
— А то иной раз сам себе стариком покажешься вдруг, словно сто лет прожил и всё знаешь, что и завтра будет, и через год, право!
— В городе, слышь, чего-то шумят? — задумчиво молвил Четыхер.
— Н-да, шумят, был я там вчера и третьего дни: кричат все, а — что такое? И Вавила кричал — свобода, дескать, надобна, и чтобы каждый сам за себя. Это — есть! Этого — сколько хочешь! Только мне никуда такая свобода. Я драться не хочу — за что мне драться? Мой интерес, чтобы тихо было, это я люблю…
Он кивнул головою на труп.
— Это, что ли, свобода? Нет, чего делать будем со свободой? Вот где гвоздь! Павлуха Стрельцов — он рад, — заведу, говорит, себе разные пачпорта и буду один месяц по дворянскому пачпорту жить, другой по купеческому.
— Он тоже вроде Семёна, покойника, — сказал Четыхер.