Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 38


К оглавлению

38

Власьевна плакала, грозилась:

— Уйду! Еретик…

Но ушла Секлетея.

В тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил в своей комнате:

— Ну, чего орала да куксилась, дура толстомясая?

— Дорогуша ты моя, сердечная, — слащаво ныла Власьевна.

— Не лезь. Думаешь, не всё равно мне, какая баба? Не о себе у меня забота…

— Да уж я ли Мотеньке не слуга…

— Ему мать надобно…

Мальчик завернулся с головою в одеяло и тихонько заплакал.

Но теперь ему хотелось забыть, как секли ласковую старушку, а разговор отца с Власьевной хорошо и просто объяснял всё неприятное и зазорное:

«Это он — для меня…»


Отец выглянул в окно, крикнув:

— Моть, иди чай пить!

Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал:

— Делай, ведьма! Моть — поди сюда! Любишь, стало быть? Эх, мотыль мой милый, монашкин сынок! Не скучай!

Он дал сыну стаканчик густой и сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным голосом:


Вот во поле, на лужку
Стоит бражка в туеску,
Она пьяная — хмельна,
Крепче всякого вина…

Матвею почему-то было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.

— Марков — подкладывай огня! Ох, ты! Крутись! — командовал отец.

Коротенький лекарь совсем сложился в шар, прижал гитару к животу, наклонил над нею лысую голову, осыпанную каплями пота; его пальцы с весёлою яростью щипали струны, бегали по грифу, и мягким тенорком он убедительно выговаривал:


И поп — помрёт,
И солдат — помрёт,
Только тот не помрёт,
Кого смерть не возьмёт!

— И-их! — визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.

— Марков! — вопил отец. — Гляди, а? Это ли не зверь, а?

— Холмы-горы! — отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять — где у лекаря коленки.

Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:

— За что Муругого убили, беси?

Отец поднял завязанную руку, махая ею.

— Видал? Сустав с мизинца — напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!

— Ещё башку тебе отстригут, погоди! — предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.

— Айда спать!


Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:


От юности моея
мнози борют мя страсти,
Но сам мя заступи
и спаси, спасе мой!

Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:

— Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?

— Поди прочь! — сказал отец, не останавливаясь.

— Я те говорю — осанна заступи! Осанна, а не — носам!

Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:

— Сам! Понимаешь, старый чёрт? Не я, а — бог! Но сам…

В окно полился торжествующий рёв:

— Ага-а, запутался, еретик! Я — не я, сам — не сам…

— Уйди!

— Осанну господню не тронь…

— У-ух! — взвыл Савелий Кожемякин и, схватив обеими руками банку с цветком, бросил ею в голову Пушкаря.

Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел:

— Господи! Исусе… Исусе…

Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную грязь.

Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, — только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.

На дворе раздался голос отца:

— Я вас, деймоны, потаскаю в амбар, запру и подожгу! Доведёте вы меня! Матвей! Мотюшка!

Вздрагивая от страха, мальчик выбрался из пеньки и встал в дверях амбара, весь опутанный седым волокном. Отец молча отвёл его в сад, сел там на дёрновой скамье под яблоней, поставил сына между колен себе и невесело сказал:

— Ну, что ты испугался? Пугаться вредно. Какая твоя жизнь будет в испуге да в прятышках? Не видал ты солдата пьяным?

— Ты ему голову разбил! — тихонько напомнил мальчик.

— Эка важность! На службе его и не так бивали.

Он долго рассказывал о том, как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша, как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.

— Ты его не бойся! — говорил рыжий человек. — Он это так, со скуки дурит. Он ведь хороший. И дерутся люди — не бойся. Подерутся — помирятся.

Он говорил ласково, но нехотя, и слова подбирал с видимым трудом. Часто прерывая речь, смотрел в пустое небо, позёвывая и чмокая толстой губой.

Жадно пили свет солнца деревья, осыпанные желтоватыми звёздочками юной листвы, тихо щёлкая, лопались почки, гудели пчёлы, весь сад курился сочными запахами — расцветала молодая жизнь.

38