Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 63


К оглавлению

63

— Что? — неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: — Ничего! Это — паларич. У нас был капитан Земель-Луков, так его на параде вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и — вчистую!

— Умер? — спросил Матвей.

— А как же? Обязательно умер!

— Тятя тоже умрёт?

— Чудак! — усмехнулся солдат, поглядывая в сторону. — И он, и я, и ты — на то живём! Дело сделал и — вытягивай ходилки!

Помолчав, Матвей сказал укоризненно и тихо:

— Избил он Палагу-то.

— Н-да, видать, попало ей! — согласился Пушкарь. — Нельзя, жалко ему! Ревностный он, старый бес, до баб! Обидно рыжему козлу!

Солдат неприятно сморщился, плюнул и старательно растёр плевок ногой, а потом ласково добавил:

— Ничего, она хрюшка здоровенная!

Оглянувшись, Матвей шёпотом спросил:

— Тебе жалко тятю-то?

— Привык я! — сказал Пушкарь, вздыхая. — Мы с ним ничего, дружно жили. Уважались оба. Дружба с человеком — это, брат, не гриб, в лесу не найдёшь, это, брат, — в сердце растёт!

И ушёл, поднимая ноги высоко, как журавль, ставя их в грязь твёрдо и шумно.

Матвей остался в сенях, соображая: «Говорит нехорошо про отца, плюёт. А жалеет…»

Снова явилась Палага и, виновато улыбаясь, сказала:

— Не могу больше стоять на ногах…

Он отвёл её в свою горницу и, когда она легла на постель, заведя глаза под лоб, уныло отошёл от неё, отодвинутый знакомым ему, солоноватым тёплым запахом, — так пахло от избитого Савки.

— Не надо бы мне ложиться у тебя, — бормотала она. — Растоптал он, раздавил, видно, внутри-то у меня.

Матвей взглянул на неё и вдруг со страшной ясностью понял, что она умрёт, об этом говорило её лицо, не по-человечески бледное, ввалившиеся глаза и синие, точно оклеенные чем-то, губы.

Он молча ткнулся головой в грудь ей. Палага застонала и, облизывая губы сухим языком, едва слышно попросила:

— Сними головку-то, — дышать мне тяжко…

Потом сын стоял рядом с Пушкарём у постели отца; больной дёргал его за руку и, сверкая зелёным глазом, силился сказать какие-то слова.

— Пу… пуш…

Солдат тыкал себя пальцем в грудь, спрашивая:

— Я, что ли?

— Ма…

— Матвей? Чтобы мне его наблюдать — так, что ли? Ну, это я знаю! Ты, Савёл, об этом — ни-ни…

Но старик махал рукою и шипел:

— Ах-хи-и… Паш… аш… мо… мо-о…

— Ну, да! — сказал Пушкарь. — Я знаю! Монастырь.

Старик отталкивал руку сына, хватался за сердце, мычал и шипел, тяжко ворочая языком, хлопал себя по бедру и снова цапал сына потными, толстыми пальцами.

Вся левая половина его тела точно стремилась оторваться от правой, спокойно смотревшей мёртвым глазом куда-то сквозь потолок. Матвею было страшно, но не жалко отца; перед ним в воздухе плавало белое, тающее лицо женщины. Голос старика напоминал ему шипение грибов, когда их жарят на сковороде.

У окна стоял поп и говорил лекарю:

— Более же всего я люблю сомов, даже во снах, знаете, вижу их нередко…

Высокий дьячок, стоя перед часами, скоблил пальцем жёлтый циферблат, густо засиженный мухами; эти мухи — большущие, синие — наполняли воздух горницы непрерывным гудением. Всё вокруг было крепко оклеено вязкою тоскою, всё как бы остановилось, подчиняясь чьей-то неведомой власти.

Так прошло четыре тёмных, дождливых дня, на третий — удар повторился, а ранним утром пятого дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер, и минуту смерти его никто не видал. Монахиня, сидевшая у постели, вышла в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.

— Я говорю, — рассказывал солдат, — ты чего спрятался? Это я будто шутю! Ты, говорю, не прячься! Приоткрыл, а он тово, — весь тут, окромя души…

Матвей рыдал от невыносимого страха пред смертью, проснувшейся жалости к отцу и боязни за Палагу.

Она не вставала, металась в жару и бредила, живот её всё вздувался. Не раз Матвей видел в углу комнаты тряпки, испачканные густой, тёмной кровью, и все дни его преследовал её тяжёлый, пьяный запах.

Изредка приходя в сознание, женщина виновато смотрела в лицо Матвея и шептала:

— Ой, как я расхворалася! Горницу отбила у тебя. Где ты спишь-то, — хорошо ли тебе спать-то?


Хоронили отца пышно, со всеми попами города и хором певчих; один из них, пожарный Ключарёв, с огромною, гладко остриженною головою и острой, иссиня-чёрной бородой, пел громче всех и всю дорогу оглядывался на Матвея с неприятным, подавляющим любопытством.

Прислушиваясь к мирному, глухому говору людей, молодой Кожемякин с удивлением слышал немало добрых речей об отце.

— Что гордион и буеслов был покойник, это — с ним! — говорил старик Хряпов, идя сзади Матвея. — Ну, и добр был: арестантам ежесубботне — калачи…

— Арестанты — это верно! Они ему того — близки были…

— На пасху — яйца, творог, на рождество — мясо…

И, перечислив подробно все деяния усопшего, Хряпов покаянно сказал:

— А не уважал людей — дак ведь и то сказать надобно: за какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…

Кто-то ворчал:

— Неведомо нам, сколько демонов обступят смертные одры наши в час остатний…

Рядом с Матвеем шагал длинный и похожий на скворешницу Пушкарь в невиданном, тёмно-зелёном мундире с позументами на воротнике и на рукавах, с медными пуговицами на груди и большой чёрной заплатой подмышкой. Иногда он, оборачиваясь назад, поднимал руку вверх и строго командовал:

— Тиш-ша!

Слушались.

63