Постоялка, косясь на него, громко проговорила:
— Он знает, что ночью — темно.
Все замолчали, слушая, как торопливо стучат по лестнице маленькие ноги и срываются со ступеней. Потом наверху заскрипела и хлопнула дверь.
— Дошёл! — облегчённо вздохнула Наталья. — Чай, сердчишко-то как билося!
Кожемякин видел, что две пары глаз смотрят на женщину порицающе, а одна — хитро и насмешливо. Стало жаль её. Не одобряя её поступка с сыном, он любовался ею и думал, с чувством, близким зависти: «Характерец, видно!»
Вот она снова прижалась к стене и как-то слишком громко и властно проговорила:
— Расскажите, Марк, ещё что-нибудь!
Его уши вздрогнули, он приподнял волосатое, безглазое лицо и однотонно просипел:
— Я, барынька, не Марк, а Елисей, это прозванья моя — Марков! Елисей, а по отцу — Петров, а по роду — Марков, вот я кто!
Кутаясь в шаль, она усмехнулась.
— Хорошо, буду знать. Что же, Елисей Петрович, доли эти — всегда злые, нет?
Маркуша стряхнул стружки с колена, посопел и не торопясь начал снова вытягивать из себя слова, похожие на стружки.
— Ежели ты с ей не споришь — она ничего, а кто её не уважает, тому — страдать!
— Вы вашу долю не видали?
— Не-ет! А вот хлебопёк один муромской, так он чуть не увидал. Бился он, бился — всё нету удачи! И узнал, случаем, один тайный стих из чёрной книги. Пошёл на перекрёст в лесе, где дороги сошлись, крест снял и читаеть стих этот. Раз читаеть и два — ничего, а начал в третьи, по лесу-то ка-ак гукнет: не могу-у-у… А он — храбёр, хоть и дрожить весь, аж потом облилси, ну — всё читаеть, и в самом конце, в последнем, значить, слове — чу, идёт! Чижало таково тащится и стонеть, ну — не сдюжил он — бежать! И с этого дню, барынька, приключились ему в сердце корчи…
— Вы в бога верите? — вдруг спросила постоялка, наклоняясь вперёд.
Шакир и Наталья опасливо переглянулись, а Кожемякин вздрогнул, точно его укололо.
Маркуша тряхнул головой и дунул, как будто отгоняя шмеля.
— Зверь, барынька, и тот богу молится! Вон, гляди, когда месяц полный, собака воеть — это с чего? А при солнышке собака вверх не видить, у ней глаз на даль поставлен, по земле, земная тварь, — а при месяце она и вверх видить…
— Подождите, — перебила постоялка его речь, — значит, вы верите в бога?
Он тяжело приподнял голову, поглядел на неё чем-то из-под густых бровей и спросил:
— Али я хуже собаки?
— Бог — всемогущ, да?
— Ну, так что будить?
— Что же такое — судьба? — спросила она. — Откуда же доли эти?
Маркуша усмехнулся, повертел головой и, снова согнув спину, скучно затянул:
— Доли-те? А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает — дать ей долю, этой! Дадуть и запишуть, — с того и говорится: «так на роду написано» — ничего, значить, не поделаешь!
«Нарочно он говорит нудно так, — думал Матвей, — озлить её хочет, — отступилась бы лучше!»
— Вот те и доли! А есть ещё прадоли — они на города даются, на сёла: этому городу — под горой стоять, тому селу — в лесе!
— Но послушайте, — мягче спросила она, — зачем же бог…
Теперь Маркуша не дал ей кончить вопроса:
— А зачем — дело не наше! Дано нам что дано, и — ладно! А зачем — помрёшь — узнаешь…
Наклонясь к нему и говоря как бы в темя мужику, она снова настойчиво спросила:
— Вы знаете ангелов-хранителей?
— Ангели — как же! — отозвался он, качнув головой. — Ангель — это для богу угодных, на редких это, на — дурачков, блаженных, юродивых, ангели, — чтобы их охранять, оттого они и зимой босы ходять и всё сносять. Ангель, сказано, хранитель, значить — уж решено: этого — хранить, он богу угоден, нужен!
— А доли?
— А они — на испытание. Родилась ты, а — какова будешь? Вот те долю и дають — покажи себя, значить, какого ты смирения!
Кожемякин видел, что постоялка сердится — брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил:
— Чудно вам думы наши слушать.
— А вы — так же думаете? — быстро и внятно спросила она его.
Он не знал, так ли думает, но, застигнутый врасплох, ответил:
— Да ведь как же?
— И в долю верите?
— В долю все верят! — сказала Наталья, мельком взглянув на Шакира. — Про неё и в песнях поётся…
Постоялка положила ей на плечо руку, видимо, желая что-то сказать, но настойчиво, как сама она, и как бы новым голосом заговорил Маркуша:
— Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить — доля, а дьявол — воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, — вот оно!
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал: «Смеётся, леший!»
— Я те скажу, — ползли по кухне лохматые слова, — был у нас в Кулигах — это рязанского краю — парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, — и Москве живал, и запретили ему в Москве жить — стал, вишь, новую веру выдумывать. Ну, прибыл в Кулиги и всё говорить: это — не так, этого — не надоть, это — не по-божьи. И попу эдак говорить, всем! А кто знаеть, как по-божьи-то? Это надобно догадаться. Мужики до времени слушали его, ухмылялись. Только — пымали они конокрада и бьють, а Натрускин прибёг о то место, давай кричать: не надо! Тут его заодно и уложили, колом ли, чем ли — ухлопали, значить! Вот — он думал — воля, а доля-то его и прижала к земле. Это, барынька, всегда так: вольные-то коротко живуть. А живи в ладу со своей долей — ну, проживёшь незаметно, в спокое. Против ветра — не стой, мало ли что по ветру пущено. Эдак-то было с купцом одним весьегоньским…