Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 94


К оглавлению

94

— Я пришла просить вас о великом одолжении, — говорила она, сидя около лежанки, в уютном углу комнаты.

От красной кофты у него потемнело в глазах, и он едва видел её лицо на белом блеске изразцов.

Она говорила, что ей нечем жить, надобно зарабатывать деньги, и вот она нашла работу — будет учить дочь казначея Матушкина и внука Хряпова, купца.

— Это — Ванюшка, — пробормотал Кожемякин, чувствуя, что надо же сказать что-нибудь, — у него отец с матерью на пароходе сгорели…

— Но учить детей мне запрещено, и надо, чтобы никто не знал этого…

— Не узнают! — горячо сказал Матвей и весь вспотел, подумав: «Эх, конечно, узнают!»

Ему пришла в голову счастливая мысль:

— А вы — так, будто нет ученья, просто — ходят дети к Боре, играть…

— Конечно! — весело сказала она. — Теперь ещё — нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?

Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:

— А сколько вам угодно!

— Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?

— Меня-то? — воскликнул он.

Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.

— Конечно, это узнают и — запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!

Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял: «Узнают? Взятку дам — глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая…»

Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.

«Экой ты какой!» — упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.

Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.

«Её и обнять не посмеешь, эдакую-то», — печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь: «Царица небесная! Помоги и помилуй, — отжени искушение!»

Уже дважды падал мокрый весенний снег — «внук за дедом приходил»; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.

Матвей Савельев прочитал «Робинзона», «Родное слово», «Детский мир» и ещё штук пять столь же интересных книг, — это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.

А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и — проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.

Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.

Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.

— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!

— Она не глупее тебя, — вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.

«Все-то она знает!» — изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и — все сильнее влекло к ней.

Однажды он услыхал, как она звучно и печально читала детям стихи:


Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода…
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей рукою
Сбросил я жабу с неё… а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели…
А за стеною малиновки пели…

Вечером, встретив её в кухне, он попросил:

— Давеча, мимо двери проходя, слышал я — стихи читали вы, — не дадите ли мне их?

— Не могу. Я по памяти читала, книжки нет у меня.

— Ну, напишите.

— Хорошо. Вам понравилось?

— Да, очень!

Она медленно сказала:

— Это написано Щербиной, — я очень любила его раньше, — давно, давно!

— Вы напишите, а я — в тетрадку себе вложу…

Присматриваясь к нему, она спросила шутливо:

— В тетрадку? Вы, может быть, сами пишете стихи?

— Нет, зачем же! Так это у меня, — скуки ради события разные записываю для памяти, — сознался он.

— Да-а? — вопросительно протянула она, и ему показалось, что глаза её стали больше. — Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?

Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:

— Неловко будет, там всякое написано… А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, — я вам на выбор прочитаю…

94