Встал, выпил квасу и снова, как пьяный, свалился на диван, глядя в потолок, думая со страхом и тоскою:
«Умру я эдак-то, господи! Умру один, как пёс паршивый!»
Близились сумерки, и становилось будто прохладнее, когда он пришёл в себя и снова задумался о горьких впечатлениях дня. Теперь думалось не так непримиримо; развёртывалась — туго, но спокойнее — новая мысль:
«Конечно, если сказать ему один на один — ты, Максим, должен понять, что я — хозяин и почти вдвое старше тебя, ну…»
«Что? — спрашивал кто-то изнутри и, не получая ответа, требовательно повторял: — ну, что?»
«Развязаться бы с этим! — отгоняя мух, взывал к кому-то Кожемякин и вдруг вспомнил: — По времени — надо бы грибам быть, а в этом году, при засухе такой, пожалуй, не будет грибов…»
Сухо щёлкнула о скобу щеколда калитки, кто-то легко и торопливо пробежал по двору.
«Не попадья ли?» — вскакивая, спросил себя Кожемякин, и тотчас в двери встала Горюшина.
— Ой, оденьтесь…
Тяжело дыша, красная, в наскоро накинутом платке, одной рукою она отирала лицо и, прижав другую ко груди, неразборчиво говорила, просила о чём-то. Он метнулся к ней, застёгивая ворот рубахи, отскочил, накинул пиджак, бросился в угол и торопливо бормотал, не попадая ногами в брюки:
— Извините…
А она, вытягивая шею, вполголоса говорила, точно каялась:
— Анюта — попадья, Анна Кирилловна — всё сказала ему, как вы его ругали дармоедом, он так рассердился — просто ужас, и хочет идти к вам ругаться, чтобы…
— Ну-у!.. — протянул Кожемякин. — Опять — то же, ах, ты, господи!
— И я пришла сказать — миленький, уехали бы вы на время! Вы не сердитесь, ведь вы — добрый, вам — всё равно, я вас умоляю — что хорошего тут? Ведь всё на время и — пройдёт…
«Она, действительно, добрая», — мысленно воскликнул Кожемякин, тронутый чем-то в её торопливых словах, и, подойдя к ней, стал просить, нелепо размахивая руками:
— Проходите, садитесь!
— Бежала очень, а — душно…
Села, положила платок на колени и, разглаживая его, продолжала более спокойно:
— Они вас, кроме батюшки, все осуждают, особенно Семён Иваныч…
— Горбатый? Экой чёрт! — удивлённо воскликнул Кожемякин.
— А я — не согласна; не спорю — я не умею, а просто — не согласна, и он сердится на меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю, что вы тоже хороший, а он думает обо мне совсем не то и грозится, — вот я и прибежала сказать! Ей-богу, — так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи…
Подняла к нему круглое, обильно смоченное слезами лицо и, всхлипывая, бормотала:
— Я ни в чём не виновата, я только боюсь, не случилось бы чего, миленький, уехать вам надобно…
Взволнованный, растерявшийся Кожемякин шептал:
— Я — уеду, — я для вас вполне готов!
Его испуг и недоумение быстро исчезали, сменяясь радостью, почти торжеством, он гладил голову её, касался пальцами мокрых щёк и говорил всё бодрее и веселее:
— Ничего!
И, обняв её, неожиданно для себя сказал:
— Едемте вместе! Разве он вам пара?
Но она выплыла из его объятий и, отстраняя его, твёрдо ответила:
— Ой, что вы! Нельзя…
— Почему? — крикнул он, разгораясь. — Уедем, и — никто не найдёт!
— Нет, нет! — говорила она, вздыхая.
— Я ведь — не просто, я женюсь…
Она опустила голову, пальцы её быстро мяли мокрый платок, и тело нерешительно покачивалось из стороны в сторону, точно она хотела идти и не могла оторвать ног, а он, не слушая её слов, пытаясь обнять, говорил в чаду возбуждения:
— В ночь бы и уехали, бог с ними, а? Все друг с другом спорят, всех судят, а никакого сообщества нет, а мы бы жили тихо, — едем, Дуня, буду любить, ей-богу! Я не мальчишка, один весь тут, всё твоё…
И хватал её за плечи, уверенный в победе, а она вдруг отодвинулась к двери, просто и ясно сказав:
— Нет, нельзя, теперь я уж чужая, поганая для вас…
Утром он сам догадался, что это так, и тогда даже зависти к Максиму не почувствовал, а в эту минуту её слова точно обожгли ему лицо, — он отшатнулся и, захлебнувшись злой обидою, крикнул:
— Успела? Эх, мякоть!
Вытянув к ней руку с крепко сжатым кулаком, грозясь и брызгая слюною, искал оскорбительных слов, шипя и вздрагивая, но вдруг услыхал её внятные слова:
— Сломал он меня! Кабы раньше вы… Прощайте, дай вам бог!..
Вспыхнула новая надежда и осветила, словно очистив женщину огнём, он бросился к ней, схватил за руку, заглянул в глаза.
— Насильно он, а? Дуня, если — насильно, — ничего! Ты — не девица, вдова…
— Нет, нет! — испуганно крикнула женщина и выросла, стала выше, вырвала руку, схватилась за скобу двери.
Она говорила ещё что-то, но он уже не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал:
— Ступай… ступай!
Женщина исчезла за дверью, — он сбросил пиджак, — снова хлопнула калитка, и снова она, маленькая и согнутая, явилась в сумраке, махая на него рукою:
— Идёт, идёт, — спрячьтесь!
Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его с ног, упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в чёрный живой ком, вертевшийся по двору. В уши ему лез тонкий визг женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.