Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Страница 84


К оглавлению

84

Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.

«За что её?» — напряжённо соображал Матвей.

Шакир догадывался:

— Деньга фальшивы?

Но Наталья сказала:

— Не похоже будто…

— Почём нам знать, кто на что похож? — тихо заметил Кожемякин.

— Может, с мужем сделала чего? — вслух думала Наталья. — Лицо у ней строговато, — пирожок, может, спекла?

— Молчай! — приказал Шакир.

Полиция у всех окуровцев вызывала одинаково сложное чувство, передающееся наследственно от поколения к поколению: её ненавидели, боялись и — подобострастно льстили ей; не понимали, зачем она нужна, и назойливо лезли к ней во всех случаях жизни. И теперь, говоря о постоялке, все думали о полиции.

— Сказали ей про будочника? — спросил хозяин.

— Нет.

— Надобно сказать.

— Верно! — согласился Шакир. — Мы её как знаем? А полицию ай-яй хорошо знаем!

Наталья засуетилась:

— Бабочка одинокая, без мужа, кто их разберёт, чего им от ней надо? Женщинка молодая. Ин пойду, скажу…

Кожемякин задумался.

— Погоди! Ставь-ка самовар скорей! Подь со мной, Шакир…

Придя в горницу, он зажёг лампу и, чувствуя себя решающим важное дело, внушал татарину:

— Нам — одинаково, что — полиция, что — неизвестный человек. Мы желаем жить, как жили, — тихо! Вот я позову её и спрошу: что такое? И ежели окажется, что что-нибудь, ну, — тогда пускай очистит нас…

— Ну да! — скучно сказал Шакир, оправляя половики, а потом выпрямился и, вздохнув, ушёл.

Кожемякин встал перед зеркалом, в мёртвом стекле отражалось большелобое, пухлое лицо; русая борода, сжимая, удлиняла его, голубые, немного мутные глаза освещали рассеянным, невесёлым светом. Ему не нравилось это лицо, он всегда находил его пустым и, несмотря на бороду, — бабьим. Сегодня на нём — в глазах и на распустившихся губах — появилось что-то новое и тоже неприятное.

«Она, поди-ка, не намного моложе меня?» — вдруг и опасливо подумал он.

Наталья внесла самовар.

— Поди, — приказал он негромко, — скажи ей — хозяин, мол, просит, — вежливо, гляди, скажи! Просит, мол, сойдите… пожалуйста! Да. Будто ничего не знаешь, ласковенько так! Нам обижать людей не к чему…

Наталья ушла, он одёрнул рубаху, огладил руками жилет и, стоя среди комнаты, стал прислушиваться: вот по лестнице чётко стучат каблуки, отворилась дверь, и вошла женщина в тёмной юбке, клетчатой шали, гладко причёсанная, высокая и стройная. Лоб и щёки у неё были точно вылеплены из снега, брови нахмурены, между глаз сердитая складка, а под глазами тени утомления или печали. Смотреть в лицо ей — неловко, Кожемякин поклонился и, не поднимая глаз, стал двигать стул, нерешительно, почти виновато говоря:

— Здравствуйте, сударыня! Пожалуйста, вот — чайку не угодно ли, — не сочтите за обиду, — чашечку!

— Благодарю вас…

Теперь голос её звучал теплее и мягче, чем тогда, на дворе. Он взглянул на неё, — и лицо у неё было другое, нет складки между бровей, тёмные глаза улыбаются.

«Вот она, баба, — мельком подумал он, — разбери, какая она!» — и, смущённо покашливая, спросил её имя.

— Евгения Петровна Мансурова, — раздельно выговорила постоялка и вдруг сама, первая, сказала, улыбаясь:

— Паспорта у меня нет, но — вы не беспокойтесь, я — под надзором полиции, и начальство уже знает, что я живу в вашем доме.

Эти ясно сказанные слова ошеломили Кожемякина, он даже вспотел и не сразу, растерянно молвил:

— Ничего-с…

В голове у него прыгали и стучали в виски пугливые мысли:

«Будет у меня жить — приказано ей, что ли, от начальства? Может, на зло мне, али на смех? А будочник как же?»

Она ещё говорила о чём-то, но слова её звучали незнакомо, и вся она с каждой минутой становилась непонятнее, смущая одичавшего человека свободою своих движений и беззаботностью, с которой относилась к полиции.

— Тепло как у вас! — слышал он и, чтобы не ошибиться в смысле её слов, повторял их про себя.

— Я люблю, чтобы тепло было…

— А чем это так славно пахнет?

— Мёдом-с, — липовый мёд, соты! — тыкая пальцем в стол, говорил Кожемякин, упорно рассматривая самовар, окутанный паром. И неожиданно для себя предложил: — Вы бы медку-то взяли, — для сына?

— Спасибо! — сказала женщина, как-то особенно звонко. — К нему пришёл этот ваш татарин, — славный он у вас, должно быть?

Это было понятно ему.

— Четырнадцать лет живёт, — облегчённо вздохнув, сообщил он. — Очень честный! Татары очень честные, — будто и не наёмный, а — свой…

Шаль спустилась с круглых плеч женщины, и стало видно, что гладкие волосы её заплетены в толстую косу, и в конец косы вплетена чёрная лента.

«Не девица, а — с косой?» — мимолётно подумал он, наливая чай.

Улыбка женщины была какая-то медленная и скользящая: вспыхнув в глубине глаз, она красиво расширяла их; вздрагивали, выпрямляясь, сведённые морщиною брови, потом из-под чуть приподнятой губы весело блестели мелкие белые зубы, всё лицо ласково светлело, на щеках появлялись славные ямки, и тогда эта женщина напоминала Матвею когда-то знакомый, но стёртый временем образ.

«На Палагу не похожа, — думал он, — а на кого-то похожа?»

Но вот улыбка соскользнула с лица, снова морщина свела брови, губы плотно сжались, и перед ним сидит чужой, строгий человек, вызывая смутную тревогу.

84