«Чего бы ей сказать? — соображал Кожемякин, двигая по столу тарелку с лепёшками и пряниками. — Улыбнулась бы ещё…»
И предлагал глухим голосом:
— Вот — откушайте, — домашнего печенья…
— Спасибо! — ласково кивнув головой, молвила она, взяв лепёшку. Кисти рук у неё были узенькие, лодочкой, и когда она брала что-нибудь, тонкие пальцы обнимали вещь дружно, ласково и крепко.
— Итак, — снова заговорила она, — вас всё это не касается, бежать я не собираюсь…
«Это о чём же она? — бесцеремонно уставив на неё глаза, догадывался Матвей. — Вот опять улыбается…»
— Бежать — зачем? — сказал он, словно упрашивая. — Бежать тут некуда — болота, леса всё. У нас — хорошо. Весной, конечно, хорошо-то. Летом тоже. Мальчику вашему понравится. Рыба в речке есть. Птиц ловить будет. Грибов — числа нет! На телегах ездят по грибы-то…
— А гимназии у вас нет ведь?
— Это — училище?
— Да.
— Училище — есть.
— Сколько классов?
— Три… кажись.
— Это не гимназия
Матвей вздохнул, — стало немного досадно, что в Окурове нет гимназии.
— Глухо у вас! — молвила женщина, тоже вздыхая, и начала рассказывать, как она, остановясь на постоялом дворе, четыре дня ходила по городу в поисках квартиры и не могла найти ни одной. Везде её встречали обидно грубо и подозрительно, расспрашивали, кто она, откуда, зачем приехала, что хочет делать, где муж?
— Так странно, точно я не русская или попала в чужую страну, говорю непонятным языком и все меня боятся!
Это было знакомо ему, сближало с нею, будило сочувствие.
— А где у вас супруг-то?
Окинув его внимательным взглядом, она кратко ответила:
— Умер.
И ему показалось, что это слово, всегда печальное, сегодня лишено своего тяжёлого смысла.
— Простудился и — умер! — внятно повторила она. — Там очень холодно, в Сибири…
— Он там должность имел?
Приподняв плечи, женщина просто сказала:
— Да нет же! Я вам говорю, — мы сосланы были, понимаете? В ссылке…
И прибавила ещё какое-то, никогда не слыханное слово. Матвей сел на стуле плотнее.
— За что же-с?
Кусая губы, она накинула на плечи шаль, оглянула комнату и тоже спросила строго и веско:
— Вы знаете, — что такое политика? Политическое преступление?
— Н-нет, — сказал Кожемякин, съёжившись и опуская глаза под её взглядом, тяжёлым, точно отталкивавшим его.
— Ну, это я вам в другой раз объясню! — слышал он. Снова её речь звучала ласковее и
мягче.
— А теперь — до свиданья! Спасибо вам. Право, не знаю, что стала бы я делать, если бы вы не сдали мне уютный ваш чердачок!
Уходя, она ещё улыбнулась, и это несколько успокоило тревогу, снова поднятую в нём пугающими словами — Сибирь, ссылка, политическое преступление. Особенно многозначительно было слово политика, он слышал его в связи с чем-то страшным и теперь напряжённо вспоминал, — когда и как это было?
Он чувствовал себя усталым, как будто беседа с постоялкой длилась целые часы, сидел у стола, вскинув руки и крепко сжимая ладонями затылок, а в памяти назойливо и зловеще, точно осенний ветер, свистели слова — Сибирь, ссылка. Но где-то под ними тихо росла ласковая дума: «Подбородок у ней — будто просвира. И ямка на нём — детская, куда ангелы детей во сне целуют. А зубы белые какие, — на что она их мелом-то?»
Вдруг его тяжко толкнуло в грудь и голову тёмное воспоминание. Несколько лет назад, вечером, в понедельник, день будний, на колокольнях города вдруг загудели большие колокола. В монастыре колокол кричал торопливо, точно кликуша, и казалось, что бьют набат, а у Николы звонарь бил неровно: то с большою силою, то едва касаясь языком меди; медь всхлипывала, кричала.
Матвей выбежал за ворота, а Шакир и рабочие бросились кто куда, влезли на крышу смотреть, где пожар, но зарева не было и дымом не пахло, город же был охвачен вихрем тревоги: отовсюду выскакивали люди, бросались друг ко другу, кричали, стремглав бежали куда-то, пропадая в густых хлопьях весеннего снега.
Кто-то скакал на чёрном коне к монастырю и, протянув вперёд руку, неистово орал:
— Пере-еста-ать! Не зво-они-и!
А у Николы звонили всё гуще и мрачнее.
На бегу люди догадывались о причине набата: одни говорили, что ограблена церковь, кто-то крикнул, что отец Виталий помер в одночасье, а старик Чапаков, отставной унтер, рассказывал, что Наполеонов внук снова собрал дванадесять язык, перешёл границы и Петербург окружает. Было страшно слушать эти крики людей, невидимых в густом месиве снега, и все слова звучали правдоподобно.
— Реки-чу вскрылись не вовремя! — говорил кто-то позади Матвея, безнадёжно и густо. — Потоп наступает, слышь…
— Кто говорит?
— Депеша пришла!
— Нам потоп не тревога — мы высоко живём…
В сумраке вечера, в мутной мгле падающего снега голоса звучали глухо, слова падали на голову, точно камни; появлялись и исчезали дома, люди; казалось, что город сорвался с места и поплыл куда-то, покачиваясь и воя.
Вот старик Базунов, его вели под руки сын и зять; без шапки, в неподпоясанной рубахе и чёрном чапане поверх неё, он встал как-то сразу всем поперёк дороги и хриплым голосом объявил на весь город:
— Чего зря лаете? Али не слышите по звону-то — государь Александра Миколаич душу богу отдал? Сымай шапки!
Все вдруг замолчали, и стало менее страшно идти по улицам среди тёмных и немых людей.
Потом Кожемякин стоял в церкви, слушал, как священник, всхлипывая, читал бумагу про убийство царя, и навсегда запомнил важные, печальные слова: